Неточные совпадения
По осени
у старого
Какая-то глубокая
На шее рана сделалась,
Он трудно
умирал:
Сто дней не ел; хирел да сох,
Сам над собой подтрунивал:
— Не правда ли, Матренушка,
На комара корёжского
Костлявый я похож?
У нас они венчалися,
У нас крестили детушек,
К нам приходили каяться,
Мы отпевали их,
А если и случалося,
Что жил помещик в городе,
Так
умирать наверное
В деревню приезжал.
— Я не знаю! — вскакивая сказал Левин. — Если бы вы знали, как вы больно мне делаете! Всё равно, как
у вас бы
умер ребенок, а вам бы говорили: а вот он был бы такой, такой, и мог бы жить, и вы бы на него радовались. А он
умер,
умер,
умер…
Нельзя было простить работнику, ушедшему в рабочую пору домой потому, что
у него отец
умер, как ни жалко было его, и надо было расчесть его дешевле за прогульные дорогие месяцы; но нельзя было и не выдавать месячины старым, ни на что не нужным дворовым.
Я теперь
умираю, я знаю, что
умру, спроси
у него.
Прежде, если бы Левину сказали, что Кити
умерла, и что он
умер с нею вместе, и что
у них дети ангелы, и что Бог тут пред ними, — он ничему бы не удивился; но теперь, вернувшись в мир действительности, он делал большие усилия мысли, чтобы понять, что она жива, здорова и что так отчаянно визжавшее существо есть сын его.
— Я и сам не знаю хорошенько. Знаю только, что она за всё благодарит Бога, зa всякое несчастие, и за то, что
у ней
умер муж, благодарит Бога. Ну, и выходит смешно, потому что они дурно жили.
— Итак, я продолжаю, — сказал он, очнувшись. — Главное же то, что работая, необходимо иметь убеждение, что делаемое не
умрет со мною, что
у меня будут наследники, — а этого
у меня нет. Представьте себе положение человека, который знает вперед, что дети его и любимой им женщины не будут его, а чьи-то, кого-то того, кто их ненавидит и знать не хочет. Ведь это ужасно!
«Мари Санина радуется, что
у ней
умер ребенок…
— Звонят. Выходит девушка, они дают письмо и уверяют девушку, что оба так влюблены, что сейчас
умрут тут
у двери. Девушка в недоумении ведет переговоры. Вдруг является господин с бакенбардами колбасиками, красный, как рак, объявляет, что в доме никого не живет, кроме его жены, и выгоняет обоих.
— Да что же, я не перестаю думать о смерти, — сказал Левин. Правда, что
умирать пора. И что всё это вздор. Я по правде тебе скажу: я мыслью своею и работой ужасно дорожу, но в сущности — ты подумай об этом: ведь весь этот мир наш — это маленькая плесень, которая наросла на крошечной планете. А мы думаем, что
у нас может быть что-нибудь великое, — мысли, дела! Всё это песчинки.
Вообразите, что
у меня желчная горячка; я могу выздороветь, могу и
умереть; то и другое в порядке вещей; старайтесь смотреть на меня, как на пациента, одержимого болезнью, вам еще неизвестной, — и тогда ваше любопытство возбудится до высшей степени; вы можете надо мною сделать теперь несколько важных физиологических наблюдений…
—
Умерла; только долго мучилась, и мы уж с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели
у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. «Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв ее за руку. «Я
умру!» — сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головкой и отвернулась к стене: ей не хотелось
умирать!..
— Вправду! — подхватил с участием Чичиков. — И вы говорите, что
у него, точно, люди
умирают в большом количестве?
— Нет, матушка, другого рода товарец: скажите,
у вас
умирали крестьяне?
— Ох, батюшка, осьмнадцать человек! — сказала старуха, вздохнувши. — И
умер такой всё славный народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать, говорит, уплачивать с души. Народ мертвый, а плати, как за живого. На прошлой неделе сгорел
у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.
— Как с того времени много
у вас
умерло крестьян?
Ему хотелось заехать к Плюшкину,
у которого, по словам Собакевича, люди
умирали, как мухи, но не хотелось, чтобы Собакевич знал про это.
— Послушай, любезный! сколько
у нас
умерло крестьян с тех пор, как подавали ревизию?
У ворот одного дома сидела старуха, и нельзя сказать, заснула ли она,
умерла или просто позабылась: по крайней мере, она уже не слышала и не видела ничего и, опустив голову на грудь, сидела недвижимо на одном и том же месте.
— А вы, хлопцы! — продолжал он, оборотившись к своим, — кто из вас хочет
умирать своею смертью — не по запечьям и бабьим лежанкам, не пьяными под забором
у шинка, подобно всякой падали, а честной, козацкой смертью — всем на одной постеле, как жених с невестою? Или, может быть, хотите воротиться домой, да оборотиться в недоверков, да возить на своих спинах польских ксендзов?
Если же выйдет уже так и ничем — ни силой, ни молитвой, ни мужеством — нельзя будет отклонить горькой судьбы, то мы
умрем вместе; и прежде я
умру,
умру перед тобой,
у твоих прекрасных коленей, и разве уже мертвого меня разлучат с тобою.
— Панночка видала тебя с городского валу вместе с запорожцами. Она сказала мне: «Ступай скажи рыцарю: если он помнит меня, чтобы пришел ко мне; а не помнит — чтобы дал тебе кусок хлеба для старухи, моей матери, потому что я не хочу видеть, как при мне
умрет мать. Пусть лучше я прежде, а она после меня. Проси и хватай его за колени и ноги.
У него также есть старая мать, — чтоб ради ее дал хлеба!»
— Вот тут, через три дома, — хлопотал он, — дом Козеля, немца, богатого… Он теперь, верно, пьяный, домой пробирался. Я его знаю… Он пьяница… Там
у него семейство, жена, дети, дочь одна есть. Пока еще в больницу тащить, а тут, верно, в доме же доктор есть! Я заплачу, заплачу!.. Все-таки уход будет свой, помогут сейчас, а то он
умрет до больницы-то…
— Всего только во втором, если судить по-настоящему! Да хоть бы и в четвертом, хоть бы в пятнадцатом, все это вздор! И если я когда сожалел, что
у меня отец и мать
умерли, то уж, конечно, теперь. Я несколько раз мечтал даже о том, что, если б они еще были живы, как бы я их огрел протестом! Нарочно подвел бы так… Это что, какой-нибудь там «отрезанный ломоть», тьфу! Я бы им показал! Я бы их удивил! Право, жаль, что нет никого!
— Э-эх! человек недоверчивый! — засмеялся Свидригайлов. — Ведь я сказал, что эти деньги
у меня лишние. Ну, а просто, по человечеству, не допускаете, что ль? Ведь не «вошь» же была она (он ткнул пальцем в тот угол, где была усопшая), как какая-нибудь старушонка процентщица. Ну, согласитесь, ну «Лужину ли, в самом деле, жить и делать мерзости, или ей
умирать?». И не помоги я, так ведь «Полечка, например, туда же, по той же дороге пойдет…».
— Слушай, Разумихин, — заговорил Раскольников, — я тебе хочу сказать прямо: я сейчас
у мертвого был, один чиновник
умер… я там все мои деньги отдал… и, кроме того, меня целовало сейчас одно существо, которое, если б я и убил кого-нибудь, тоже бы… одним словом, я там видел еще другое одно существо…. с огненным пером… а впрочем, я завираюсь; я очень слаб, поддержи меня… сейчас ведь и лестница…
«И многие из иудеев пришли к Марфе и Марии утешать их в печали о брате их. Марфа, услыша, что идет Иисус, пошла навстречу ему; Мария же сидела дома. Тогда Марфа сказала Иисусу: господи! если бы ты был здесь, не
умер бы брат мой. Но и теперь знаю, что чего ты попросишь
у бога, даст тебе бог».
Эта Марфа Петровна просила потом
у Дуни прощения, а теперь вдруг
умерла.
Кудряш. Говорите, не бойтесь!
У меня все одно, что
умерло.
Катерина. Как, девушка, не бояться! Всякий должен бояться. Не то страшно, что убьет тебя, а то, что смерть тебя вдруг застанет, как ты есть, со всеми твоими грехами, со всеми помыслами лукавыми. Мне
умереть не страшно, а как я подумаю, что вот вдруг я явлюсь перед Богом такая, какая я здесь с тобой, после этого разговору-то, вот что страшно. Что
у меня на уме-то! Какой грех-то! страшно вымолвить!
Борис (рыдая). Ну, Бог с тобой! Только одного и надо
у Бога просить, чтоб она
умерла поскорее, чтобы ей не мучиться долго! Прощай! (Кланяется.)
И те и другие считали его гордецом; и те и другие его уважали за его отличные, аристократические манеры, за слухи о его победах; за то, что он прекрасно одевался и всегда останавливался в лучшем номере лучшей гостиницы; за то, что он вообще хорошо обедал, а однажды даже пообедал с Веллингтоном [Веллингтон Артур Уэлсли (1769–1852) — английский полководец и государственный деятель; в 1815 году при содействии прусской армии одержал победу над Наполеоном при Ватерлоо.]
у Людовика-Филиппа; [Людовик-Филипп, Луи-Филипп — французский король (1830–1848); февральская революция 1848 года заставила Людовика-Филиппа отречься от престола и бежать в Англию, где он и
умер.] за то, что он всюду возил с собою настоящий серебряный несессер и походную ванну; за то, что от него пахло какими-то необыкновенными, удивительно «благородными» духами; за то, что он мастерски играл в вист и всегда проигрывал; наконец, его уважали также за его безукоризненную честность.
Муж
у ней давно
умер, оставив ей одну только дочь, Фенечку.
У дома, где жил и
умер Пушкин, стоял старик из «Сказки о рыбаке и рыбке», — сивобородый старик в женской ватной кофте, на голове
у него трепаная шапка, он держал в руке обломок кирпича.
— А
у нас, во флигеле,
умирает человек.
— Лидию кадеты до того напугали, что она даже лес хотела продать, а вчера уже советовалась со мной, не купить ли ей Отрадное Турчаниновых? Скучно даме. Отрадное — хорошая усадьба!
У меня — закладная на нее… Старик Турчанинов
умер в Ницце, наследник его где-то заблудился… — Вздохнула и, замолчав, поджала губы так, точно собиралась свистнуть. Потом, утверждая какое-то решение, сказала...
«Она любила серебро, — вспомнил он. — Если она
умрет,
у меня не хватит денег похоронить ее».
— Ба, — сказал Дронов. — Ничего чрезвычайного — нет. Человек
умер. Сегодня в этом городе, наверное, сотни людей
умрут, в России — сотни тысяч, в мире — миллионы. И — никому, никого не жалко… Ты лучше спроси-ка
у смотрителя водки, — предложил он.
— Да, да, — совсем с ума сошел. Живет, из милости, на Земляном валу,
у скорняка. Ночами ходит по улицам, бормочет: «
Умри, душа моя, с филистимлянами!» Самсоном изображает себя. Ну, прощайте, некогда мне, на беседу приглашен, прощайте!
— Это — верно, верно! Болезни растут, да, да!
У нас в министерстве финансов — за истекший год
умерло…
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда
у меня вырастут груди, как
у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они
умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
— К ночи должен
умереть, — сказал он. — Случай — любопытнейшей живучести. Легких
у него — нет, а так, слякоть. Противозаконно дышит.
— Он еще есть, — поправил доктор, размешивая сахар в стакане. — Он — есть, да! Нас, докторов, не удивишь, но этот
умирает… корректно, так сказать. Как будто собирается переехать на другую квартиру и — только.
У него — должны бы мозговые явления начаться, а он — ничего, рассуждает, как… как не надо.
«Плох. Может
умереть в вагоне по дороге в Россию. Немцы зароют его в землю, аккуратно отправят документы русскому консулу, консул пошлет их на родину Долганова, а — там
у него никого нет. Ни души».
— Странный, не правда ли? — воскликнула Лидия, снова оживляясь. Оказалось, что Диомидов — сирота, подкидыш; до девяти лет он воспитывался старой девой, сестрой учителя истории, потом она
умерла, учитель спился и тоже через два года помер, а Диомидова взял в ученики себе резчик по дереву, работавший иконостасы. Проработав
у него пять лет, Диомидов перешел к его брату, бутафору, холостяку и пьянице, с ним и живет.
— Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я думаю о том, какие
у нее груди и что вот поцеловать бы ее да и
умереть.
Толчки ветра и людей раздражали его. Варвара мешала, нагибаясь, поправляя юбку, она сбивалась с ноги, потом, подпрыгивая, чтоб идти в ногу с ним, снова путалась в юбке. Клим находил, что Спивак идет деревянно, как солдат, и слишком высоко держит голову, точно она гордится тем, что
у нее
умер муж. И шагала она, как по канату, заботливо или опасливо соблюдая прямую линию. Айно шла за гробом тоже не склоняя голову, но она шла лучше.
— Как везде,
у нас тоже есть случайные и лишние люди. Она — от закавказских прыгунов и не нашего толка. Взбалмошная. Об йогах книжку пишет, с восточными розенкрейцерами знакома будто бы. Богатая. Муж — американец, пароходы
у него. Да, — вот тебе и Фимочка!
Умирала,
умирала и вдруг — разбогатела…